24 октября, 200 лет назад, москвичи вернулись в сгоревшую Москву. День освобождения и начала возрождения столицы представляется достойнейшим поводом для Празднования, тогда как годовщину Бородина, по здравому рассуждению, стоило бы отмечать, а не праздновать. Как сказал один мой коллега, «когда видишь плакаты типа «Бородино. 200 лет Великой Победы», понимаешь, что упустил что-то очень важное».
Пожалуй, стоит оглянуться на два века назад и попытаться ответить на извечный русский вопрос:
Москва, 1812 год, пожар — Что это было?!
Слон ел траву, Наполеон лорнетировал русскую столицу, стоя у касс музея «Бородинская панорама», коварный Кутузов обходил его филевскими огородами, Ростопчин пускал дым в глаза, русские патриоты пили водку стаканами и выламывали из плетней суковатые дубины народного гнева, брат Мусью пил ведрами шампанское и терял последние остатки совести, а поручик Ржевский тем временем… Ну, это мы и так все знаем: не даром, нет, не даром. Знаем также, что Москва сгорела, и что бусурмане потом об этом пожалели, а мы построили еще одну такую же — ибо нам что пожар, что золотуха, все способствует премного к украшенью.
На самом же деле события 1812 года волшебны и непостижимы. Умом опыт восемьсот двенадцатого года не измерить, зато его можно почувствовать, взглянув глазами непосредственных участников приключений. И у нас есть такая возможность, благо многие из них оставили воспоминания, записанные ясно, живо и краеведчески достоверно. Свидетелем выступит сама Москва: вот эта улица, вот этот дом, а вот слова потерпевших, привязанные к реальным адресам нашего бывалого города.
Например, все знают памятник Тимирязеву у Никитских ворот. Этим летом, в рамках бюджетного мордования Тверского бульвара, была временно разобрана лестница, обращенная к площади. Под ней открылась кирпичная кладка стены дома, стоявшего здесь еще в XVIII веке, и остатки кирпичных арок уличного крыльца.
А теперь представьте себе это крыльцо, 1 сентября 1812 года. Город уже опустел, французы близко. По улице движется последний небольшой отряд отступающей русской армии. На крыльце стоит мальчишка, который спустя несколько десятилетий будет вспоминать: «От них отделился один пеший и, подошедши, спросил: «Нет ли у вас квасу?». Отец сказал, что нет. «Так дайте хотя бы воды — генералу хочется пить». Тогда отец вынес воды в ковше. Когда генерал напился, вся свита тронулась к Тверским воротам. Ясно помню лицо генерала: оно было белое, полное, круглое. Вернувшегося отца я спросил: «Кто это такие?», и он мне сказал, что это Кутузов».
Понимаете, какое дело? Был просто так памятник, а теперь у его подножья можно вешать бронзовую доску: «На сем месте отступающий Кутузов тщетно испрошал допожарного квасу».
Я бы выделил в общем хоре краеведческих свидетельств три основные темы:
— во-первых, величайший хаос, в который оказался погружен великий город.
— во-вторых, конечно, величайший пожар, одно из самых монументальных бедствий в истории.
— в-третьих, величайший в истории облом, в художественном плане сравнимый разве с переходом Остапа Бендера через польскую границу.
Не зря Москва спаленная пожаром была французам отдана …
Перед нами известная картина маслом: Наполеон, озирающий Москву с Поклонной горы. Как известно, сейчас от горы осталось только имя и условная возвышенность на краю парка — вероятно, сама видовая точка находилась несколько ближе к центру, на месте жилых домов. Панорама Москвы, горящей пока лишь в лучах сентябрьского солнца, покорила французов — кто-то видел пред собой ожившие сказки «Тысячи и одной ночи», кто-то Иерусалим, кто-то по-детски восторженно разглядывал рассыпанные по долинам и взгорьям шарики разноцветных куполов. С тем же восторгом взошедшие на гору конкистадоры озирали великолепный Теночтитлан, коему вскоре предстояло быть уничтоженным ими.
Впрочем, французы в тот день ничего худого не замышляли. Оставив за спиной усеянное десятками тысяч трупов Бородинское поле, они были настроены крайне благодушно и желали лишь осмотреть достопримечательности этого славного города, нормально пожрать и засвидетельствовать почтение милым дамам. Хорошо сказал сержант Бургонь, прекраснейший из французских оккупантов: «В эту минуту было забыто всё. И думалось только об удовольствии вступить в Москву, устроиться на удобных квартирах на зиму и заняться победами другого рода. Таков уж характер французского солдата — от сражений к любви, от любви — к сражению».
Но мы с вами знаем, утехи какого рода уготовила Москва непрошеным туристам. Потрясает, сколь стремительно было разочарованье, сколь недолго играла музыка. В буквальном смысле: «Мы были очень удивлены, не видя никого: хотя бы какая-нибудь дамочка послушала нашу полковую музыку, наигрывавшую мотив «победа наша!». Мы не знали решительно, чему приписать эту полную тишину: этакий славный город и вдруг молчаливый, угрюмый, пустой! Слышен был только шум наших шагов, барабанов и музыки», — недоумевает тот же Бургонь.
Странные события последующих дней проще рассматривать в категориях волшебной сказки. С первых же шагов сияющий город оборачивается мертвой пустыней, огоньки праздничных гирлянд в приближеньи оказываются погребальными кострами. Свидетельство лейтенанта Комба: «На великолепной улице с тротуарами, по которой мы ехали, не было ни единого жителя, ни малейшего шума, ни малейшего признака жизни. Всюду царствовало глубочайшее молчание — молчание могилы. Мы оставили своих лошадей. Нам было страшно».
Сюжетная линия, достойная Индианы Джонса: оркестр, нелепо грохочущий в пустых кварталах, постепенно стихает, всадники опасливо спешиваются… Тут еще сквозняк должен скрипеть ставнями брошенных домов. И в этот момент — о, лучше бы город действительно был пуст! — в этот момент из-за угла появляются фигуры «каких-то негодяев: у всех были убийственные рожи и вооружены они были ружьями, пиками, вилами».
Эта первая встреча происходит на подступах к Киевскому вокзалу, а на нынешнем Бородинском мосту разыгрывается следующая эпическая сцена: «Едва перешли мы через мост, отделявший предместье от города, как из-под моста выскочил какой-то субъект и направился навстречу войскам. Он был в овчинном полушубке, стянутом ремнем; длинные седые волосы развевались у него по плечам; густая белая борода спускалась по пояс. Он был вооружен вилой о трех зубах, точь-в-точь, как рисуют Нептуна, вышедшего из вод. Он гордо двинулся на тамбур-мажора и нанес ему удар своей вилой, но тамбур-мажор успел уклониться и, вырвав смертоносное оружие, взял его за плечи и спустил обратно в воду, откуда он только что вылез…»
У ворот Кремля, долгожданного Эльдорадо, новая напасть — ни хлеба, ни соли, из-за стен доносится «какой-то свирепый рев». Великолепных покорителей Европы встречают те же убийственные рожи: «Несколько вооруженных мужчин и женщин отвратительного вида показались на стенах. Они были пьяны и изрыгали ужасные ругательства… Это были единственные московские жители, которых нам оставили, по-видимому, как дикий и варварский залог национальной ненависти».
Французы, имея приказ избегать конфликтов с аборигенами, поначалу пытались держать себя в руках. Большая часть собравшейся у Троицких ворот толпы вняла требованию разойтись по добру, но отдельные патриоты, подобные дорогомиловскому Нептуну, всё же рискнули вызвать на кулачный бой саму Великую армию. Французы были вынуждены дать несколько залпов картечью, потом в ход пошли сабли, пролилась первая кровь. Один из московитов бросился на офицера из свиты Мюрата: «Думали, что достаточно будет просто обезоружить его, но он опять бросился на свою жертву, повалил ее на землю и хотел задушить. Когда же его схватили за руки, он пытался кусаться».
К слову, вы представляете себе, кто такой Иоахим Мюрат? Король Неаполитанский и так далее, но бог с ними, с титулами. Достаточно посмотреть на его портрет, чтобы понять, с какой потрясающей стихией столкнулась в тот год Россия. Ален Делон в сравнении с Мюратом — звезда уездной самодеятельности. Это молодой, роскошный, румяный и кудрявый детина в белых колготах, который, подобно Генсбуру, перепортил всех первых красавиц Франции, который, подобно Бельмондо, не мог усидеть и дня, чтоб не выиграть какой-нибудь баталии или не настучать кому-нибудь в бубен. Если бы в город вошел один такой гулёна, это уже было бы локальной катастрофой, а здесь их целая орда — и все французские артисты, и все в кудрях, одеколоне и лосинах, а многие еще и при бакенбардах!
И вот дурно встреченные французы разбрелись по городу в поисках утешений. Поначалу им показалось, что все, может быть, не так плохо: буквально за углом полно брошенных винных погребов и кладовок. «Написанные на бочках крупными буквами имена наиболее известных французских виноградников заставили нас почувствовать большую радость и живо напомнили нам родину: Château Margaux 1804, 1805; Médoc, Sauterne, 1803, 1804 и т.д. Мы нашли множество бочонков вместимостью от десяти до двадцати бутылок». Однако атмосферу праздника нарушают все те же треклятые аборигены: «Несмотря на изрядное опьянение, мы заметили невдалеке несколько зловещих личностей в полушубках и надвинутых на глаза широкополых шляпах. Они стояли у стены как статуи, скрестив руки на груди, и явно наблюдали за нами. Эта сцена несколько отрезвила нас».
Уличные грабежи, начавшиеся еще до французов, с первых же дней оккупации стали повседневным правилом. Дома, где оставались не успевшие либо не посчитавшие нужным бежать хозяева, тоже грабили почем зря. Впрочем, иногда делали это весьма изящно — вот, например, какой случай вышел в Сущёве, окрест нынешней станции «Менделеевская»: «Офицеров пригласили в комнаты — они были такие вежливые. Велели сварить кофею, и отец, … в полном доверии к французской образованности, настоял, чтобы мать подала и чайные ложечки. Офицеры действительно оказались порядочными людьми: выпили кофей, превежливо за него поблагодарили, а серебряные ложечки положили себе в карманы».
В относительной безопасности оставались те дома, где становились на постой французские командиры, бравшие хозяев под свою опеку. Трогательный случай помнил дом Всеволжского в Хамовниках (уничтоженный всего три года назад). Остановившийся здесь генерал Кампан завещал дворне: «Вы скажите хозяину, что, пользуясь правом победителя, я похищаю у него эти каминные часы. Но, не желая взять их даром, оставляю ему взамен мою лошадь».
Опека, установленная другим генералом, временным губернатором Москвы Мортье над священником Спасоглинищевской церкви (на месте дома 17 в Лубянском проезде) была несколько иного рода. На батюшку напали три иноземца: «Видя, как меня жестоко били, тотчас обидчиков приказал взять и каждому из них отрубить по руке, а на другой день расстрелять. Благодарив его за спасение, я было ходатайствовал и за них, но он на своем поставил, и злые зле погибли».
Пожар в Москве 1812г.
Тем временем Москва таки загорелась. Первым вспыхнул Гостиный двор, потом очаги возгорания начали множиться по всему городу. В этом месте Наполеона даже немного жалко: ни единой ночи Москва не дала императору насладиться своим триумфом. В первый вечер он остановился на ночлег в деревянном доме на Малой Дорогомиловской, 47 (дом не дотянул до юбилея — снесен под бизнес-центр в 2006-м). Выспаться императору не удалось — заели русские клопы. На следующий день, 3 сентября, Наполеон торжественно въезжает в Кремль, поднимается во дворец по Красному крыльцу, болтает ногами, сидя на троне русских государей. Ложится спать счастливым, но к рассвету вскакивает, заметив отблески огня на стенах опочивальни. Да-да, недолго музыка играла…
Наполеон сразу понял, что дело нечисто — до него доходили слухи, что при худшем раскладе русские готовы поджечь город, что губернатор Ростопчин выслал пожарную команду и обустроил на территории усадьбы Виноградово целый заводик по производству динамитных шашек. Впрочем, по официальной версии в усадьбе велось строительство аэростата-бомбардировщика, способного разом уничтожить все бусурманское воинство под лозунгом «Ад надобно отражать адом». Князь Николай Голицын писал об этом: «Итак, Наполеонову пятисоттысячную армию с двумя тысячами орудий, то есть ад, надобно было отражать адом же — воздушным шаром с фейерверками!!! Остаюсь при своем убеждении, что Ростопчин принял все меры, чтобы приготовленные брандеры были разнесены во все части города. Тогда достаточно было в нескольких местах зажечь какое-нибудь деревянное строение, и пожар сделался бы всеобщим».
На деле загорелось не в нескольких, а в десятках мест разом. Развеселые мужчины в странных одеждах (чтоб отличать подельников?) забрасывали дома и сараи зажигалками. Предполагали, что это были нарочно амнистированные каторжники, которым такая забава доставляла истинное удовольствие: «Я увидел управляющего дома князя Куракина (на Старой Басманной, 21 — А.М), выгонявшего палкою пьяного человека с окровавленной головою, одетого в белый балахон, с полицейской шапкою в руках, весело кричавшего: «Как здесь хорошо горит!»».
Французы пытались тушить огонь, но он вспыхивал снова и снова, адъютант Наполеона маркиз де Сегюр писал: «Мы глядели друг на друга с отвращением и с ужасом думали о том крике всеобщего возмущения, который поднимется в Европе. Мы были теперь не больше чем армией преступников — и небо, и весь цивилизованный мир должны были осудить нас! Из этой мрачной бездны мыслей и взрывов ненависти против поджигателей мы могли выбраться, только жадно отыскивая все, что указывало на русских как на единственных виновников этого страшного несчастья».
Поначалу французы судили поджигателей, но уже через пару дней стали без разбору расстреливать всех, вызывавших подозрения. Упомянутого мóлодца в балахоне французы расстреляли через несколько минут после поимки, у Покровских ворот. Через несколько дней на той же Старой Басманной, подле Никитской церкви, произошла более тяжкая драма: французы заметили молодого человека в красной жилетке, вышедшего посмотреть на их марш с барабанами. Яркая одежда была достаточным поводом для быстрой расправы: «Несчастный не понимал, что с ним хотели делать; он смотрел по сторонам в ошеломлении. Придя к горевшему дому, солдаты толкнули его в пламя и после нескольких ударов штыками покончили двумя ружейными выстрелами».
Москва пылала из края в край. Многие очевидцы писали о том, сколь невероятным было это зрелище — огненное море во весь горизонт. Нам трудно представить, что такое пожар в деревянном городе, а Москва видела это не раз — камень кипел, пламя поднимало бурю, горящие срубы перешвыривало через реку. И среди многих сказаний об огне двенадцатого года особенно ценен отчет поминавшегося выше сержанта Бургоня, потому что он наблюдал Пожар изнутри.
Франсуа Бургонь, кстати, оказался весьма занимательной личностью — выставочный, безупречный образец настоящего французского героя. Войдя в Москву, его отряд разместился на постой в доме губернатора, то есть в нынешней мэрии. Несколько дней Бургонь и его благородные коллеги шарились по горящему городу в поисках приключений и провианта. Несколько раз не могли сыскать обратной дороги, поскольку «кругом все ежеминутно менялось из-за обрушивающихся зданий».
Улицы моментально превращаются в огненные своды, искры вихрем бьют в глаза. Приходится идти, покрывшись листами кровельного железа. Один из товарищей Бургоня бросается сквозь пламя с криком «кто меня любит, тот за мной», но через тридцать шагов падает ослепленным. Трое друзей оттаскивают его в укрытие, Бургонь, стоя в стороне, спокойно ждет, пока огонь утихнет — запас вина остался при нем. В другой раз они запрягают в повозку с добычей (бочка с яйцами) двух пойманных русских поджигателей и, погоняя ударами, заставляют бежать сквозь пламя. В это время дома на улице рушатся прямо на экипаж: «В один миг все было уничтожено, не исключая возниц; мы не пробовали даже и разыскивать их, но очень сожалели о яйцах».
После этого отряд оказывается запертым огнем со всех сторон (возможно, это происходит на одном из перекрестков за Тверскими воротами). Перекресток достаточно просторен, чтобы переждать, пока улица прогорит дотла. В этот момент французы замечают в угловом доме лавку итальянского кондитера. С риском для жизни они штурмуют ее и находят «разного рода засахаренные фрукты, ликеры, большое количество сахара». Соорудив шалаш средь разгула стихии, герои Франции три часа развлекаются приготовлением оладьев с вареньем на огне Большого пожара.
Русские наблюдатели предлагают альтернативный взгляд на происходящее. «Во всю осеннюю ночь мы сидели в безмолвии, как узники в тесной темнице, ожидая последнего конца жизни… Это была клокочущая геенна, волнующаяся на необъятном пространстве. Рассвирепевший ветр метал во все стороны горящие головни и пламень. С оглушающим треском обрушивались потолки, в разные стороны летели железные листы с кровель…».
Эти узники прятались от пожара в избенке в окрестностях Большой Спасской улицы. Через дыру в плетне они наблюдали, как огонь движется по их дворам. «Дети наши дрожали и стали проситься домой. Отец, приклонившись к ним, тихо сказал: «Слышите, милые, дом-то наш загорелся!»… «Так где ж мы будем жить-то, тятенька?» Вопрос сей остался в сокрушенном сердце у отца без ответа».
Рядом находились Спасские казармы — очевидцы говорят, что из загоревшегося здания раздавались душераздирающие вопли: там оставались позабытые раненые солдаты. В стенах Вдовьего дома на Кудринской площади погибло около 700 (!) раненых, многие из них прошли Бородино. Про них тоже забыли… Очень многие раненые были расквартированы по домам, тот же Бургонь пытался как мог помочь двоим из них, вынеся увечных на двор из загоревшегося дома.
Несколько дней спустя Наполеон совершил объезд своих новых владений, о чем написал супруге: «Город прекрасен, осталось не более трети домов». Целые районы обратились в черную пустыню, улицы и переулки исчезли под слоем пепла. Погорельцы блуждали меж редких остовов каменных домов, пытаясь опознать родные места. Сквозь смрадное марево «иногда появлялось солнце минуты на три, но какое-то грозное, багровое, как раскаленное железо, так что страшно было и глядеть на него». Автор этого описания прошел пешком Мясницкую от вала до Почтамта, потом свернул на нынешнее Бульварное кольцо и до самой реки не встретил ни единого человека…
Вот трагическая история с Новой Басманной, как раз в эти дни. Барыня с дворней заблаговременно покинули город, а беззаботный дворник Ефимыч остался, приговаривая: «Что за вздор, не съест же меня француз!». По законам жанра, француз его словно подслушивал. Вернувшись на пепелище, соседи нашли Ефимыча в сводчатом чулане сохранившегося дома № 23а2: «Лежит Ефимыч в уголке, и страшно на него взглянуть: лицо распухло, словно в оспе, и глаза что у дурака. «Ослеп, — говорит, — изувечили меня злодеи, отняли свет Божий! Приходит вчера один и показывает, чтоб я ему провизии дал. Открыл я погреба и показываю ему, что ничего, мол, нет. А он осерчал и выпалил порохом мне прямо в лицо…»
Практически каждый московский дом, выстроенный ранее 1812 года, помнит встречи с «двунадесятью языками», более или менее удачные, печальные или наоборот. Помнит тот огонь и, возможно, того самого Бургоня… Знаете, чем развлекался наш прекрасный друг, когда по городу еще стелился дым Большого пожара? Сержант прописался на следующей квартире, в «доме боярина» (возможно, речь идет о владении князей Хворостининых, подвалы которого сохраняются под домом 4 на Никольской улице). Несколько дней отсидел под арестом, поскольку самовольно отпустил троих поджигателей, будучи уверенным в их невиновности. Пока отбывал наказание, случайно изловил еще одного поджигателя — тот развлекался с двумя «дульцинеями» практически за стеной, в погорелой части гауптвахты. Поджигатель был бородат, «гнусен лицом», имел при себе факелы-улики и к тому же пьян в лёжку. Диверсанта Бургонь сдал куда следует, а барышень взял себе в прачки.
Пожар в Москве выгнал французов и обеспечил победу в войне
Несколько дней город пребывал в состоянии дикого, оголтелого карнавала. Дым, погибель, на улицах валяются обглоданные собаками трупы, а рядом пылает пунш в огромных серебряных чашах. На Никитской открыт французский театр, на площадях дребезжат расстроенные рояли, вкруг них солдаты жгут костры из драгоценной мебели и картин в золотых рамах, гребут руками варенье из бочек, пляшут канкан мародеры, наряженные в драгоценные платья бояр и боярынь, священников и городовых…
Армия деморализуется на глазах. Император впал в прострацию, много ест, читает романы либо просто валяется на кушетке, глядя в потолок. На помощь русским патриотам приходят стягивающиеся к городу казаки, все чаще похмельные французы становятся жертвами их нападений.
А тут еще и погода начала портиться. Тоскующий Наполеон своротил крест с колокольни Ивана Великого, отдал приказ о взрыве Кремля (по крайней мере, крепости — есть мнение, что соборы он не минировал, а звонницу обрушила ударная волна) и распорядился отступать.
И вот, наконец, французы выходят из города. Все знают Первую Градскую больницу на Ленинском проспекте? Так вот: прямо на нынешнем тротуаре, у ворот больницы сидит в седле бывший триумфатор с хмурой миной. А мимо изливаются неряшливым строем похмельные руины Великой армии, навьюченные тюками трофейной пользы. В описаниях добычи через запятую следуют напиханные как попало меха, сахар, чай, книги, картины и артистки московского театра.
Наполеон, стало быть, стоит на Ленинском проспекте, ровно на том месте, где в 1591 году была отбита последняя татарская атака. А один из раненых русских офицеров, о котором французы благородно заботились все дни оккупации, смотрит на него из окна больницы: «Нельзя было не заметить, что войска нехотя бормотали, а не кричали ему: «Vive l’Empereur!».
Уже на подступах к Можайску французы поняли, что хватили лишнего трофея, и бросали под колеса вязнущих в осенней грязи повозок драгоценные ковры и книги. Дальнейшая судьба артисток театра туманна.
Наконец, последняя трогательная история, связанная с исходом неприятеля. Один из оккупантов, 18-летний итальянец Ферри, находившийся в самых лучших отношениях с хозяевами занимаемого им дома, отбился от своих. Попросил проводить его переулками из Сущёва к Кремлю, где был объявлен сбор его отряда — на окраинных улицах уже хозяйничали казаки. Кучер Иван, бывший с этим Ферри в отличных приятельских отношениях, охотно вызвался в провожатые. Но на берегу Неглинки, у нынешнего Цветного бульвара, Ивана начинают посещать недобрые раздумья: «Иду сзади его, да и думаю: что это я врага-то своего сберегаю? — а рука-то с дубинкой так вот и поднимается, чтоб шарахнуть в ухо-то, да прямо в Трубу! Да уж видно Бог его миловал: жалко что-то все было».
Так простые человеческие отношения оказались выше патриотического пафоса. Так милостивые оказались сильнее свирепых. И так — ну, лично для меня — истинными героями тех дней видятся не только грозные москорецкие Нептуны и поджигатели, а простые горожане, отцы семейств, в самые опасные дни отправлявшиеся на вылазки в поисках пропитания для своих детей. Таким не ставят памятники, но нам ничто не мешает поднять бокалы за их тихое мужество.